Неточные совпадения
— Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул
песню не
песню, но что-то такое длинное, чему и конца не
было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от
одного конца до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло до того, что он начал называть их наконец секретарями.
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса;
один голос я тотчас узнал: это
был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал я. — Уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни
одного слова. Иногда шум
песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
Весь этот вечер до десяти часов он провел по разным трактирам и клоакам, переходя из
одного в другой. Отыскалась где-то и Катя, которая опять
пела другую лакейскую
песню, о том, как кто-то, «подлец и тиран...
В
одной харчевне, перед вечером,
пели песни: он просидел целый час, слушая, и помнил, что ему даже
было очень приятно.
В
одном из них в эту минуту шел стук и гам на всю улицу, тренькала гитара,
пели песни, и
было очень весело.
Вдруг
песня хором грянула
Удалая, согласная:
Десятка три молодчиков,
Хмельненьки, а не валятся,
Идут рядком,
поют,
Поют про Волгу-матушку,
Про удаль молодецкую,
Про девичью красу.
Притихла вся дороженька,
Одна та
песня складная
Широко, вольно катится,
Как рожь под ветром стелется,
По сердцу по крестьянскому
Идет огнем-тоской!..
Воз
был увязан. Иван спрыгнул и повел за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками, пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз с другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами, шли позади возов.
Один грубый, дикий бабий голос затянул
песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять с начала ту же
песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
— Стыдно слушать! Три поколения молодежи
пело эту глупую, бездарную
песню. И — почему эта странная молодежь, принимая деятельное участие в политическом движении демократии, не создала ни
одной боевой
песни, кроме «Нагаечки» —
песни битых?
— Видно — нет! — соглашалась молодая. — И начала она
пить.
Пьет и плачет али
песни поет.
Одну корову продала…
Он посидел еще десяток минут, слушая, как в биллиардной яростно вьется, играет
песня, а ее режет удалой свист, гремит смех, барабанят ноги плясунов, и уже неловко
было сидеть
одному, как бы демонстрируя против веселья героев.
Они стройно и согласно
пели романсы, хоровые
песни: у
одного чистый, звучный сопрано, у другого прекрасный контральто.
А Бородавкин все маневрировал да маневрировал и около полдён достиг до слободы Негодницы, где сделал привал. Тут всем участвующим в походе роздали по чарке водки и приказали
петь песни, а ввечеру взяли в плен
одну мещанскую девицу, отлучившуюся слишком далеко от ворот своего дома.
Шумнее и шумнее раздавались по улицам
песни и крики. Толпы толкавшегося народа
были увеличены еще пришедшими из соседних деревень. Парубки шалили и бесились вволю. Часто между колядками слышалась какая-нибудь веселая
песня, которую тут же успел сложить кто-нибудь из молодых козаков. То вдруг
один из толпы вместо колядки отпускал щедровку [Щедровки — песенки, распевавшиеся молодежью в канун Нового года.] и ревел во все горло...
Еще таких чудных
песен и так хорошо не
пел ни
один бандурист.
Вдруг он бросил звонок, плюнул, повернул назад и быстро пошел опять совсем на другой, противоположный конец города, версты за две от своей квартиры, в
один крошечный, скосившийся бревенчатый домик, в котором квартировала Марья Кондратьевна, бывшая соседка Федора Павловича, приходившая к Федору Павловичу на кухню за супом и которой Смердяков
пел тогда свои
песни и играл на гитаре.
Никогда не
были так шумны московские улицы, как ежегодно в этот день. Толпы студентов до поздней ночи ходили по Москве с
песнями, ездили, обнявшись, втроем и вчетвером на
одном извозчике и горланили. Недаром во всех песенках рифмуется: «спьяна» и «Татьяна»! Это
был беззаботно-шумный, гулящий день. И полиция, — такие она имела расчеты и указания свыше, — в этот день студентов не арестовывала. Шпикам тоже
было приказано не попадаться на глаза студентам.
Недурен
был эффект выдумки, которая повторялась довольно часто в прошлую зиму в домашнем кругу, когда собиралась только
одна молодежь и самые близкие знакомые: оба рояля с обеих половин сдвигались вместе; молодежь бросала жребий и разделялась на два хора, заставляла своих покровительниц сесть
одну за
один, другую за другой рояль, лицом
одна прямо против другой; каждый хор становился за своею примадонною, и в
одно время
пели: Вера Павловна с своим хором: «La donna е mobile», а Катерина Васильевна с своим хором «Давно отвергнутый тобою», или Вера Павловна с своим хором какую-нибудь
песню Лизетты из Беранже, а Катерина Васильевна с своим хором «
Песню о Еремушке».
Авигдора, этого О'Коннеля Пальоне (так называется сухая река, текущая в Ницце), посадили в тюрьму, ночью ходили патрули, и народ ходил, те и другие
пели песни, и притом
одни и те же, — вот и все. Нужно ли говорить, что ни я, ни кто другой из иностранцев не участвовал в этом семейном деле тарифов и таможен. Тем не менее интендант указал на несколько человек из рефюжье как на зачинщиков, и в том числе на меня. Министерство, желая показать пример целебной строгости, велело меня прогнать вместе с другими.
Они спокойно
пели песни и крали кур, но вдруг губернатор получил высочайшее повеление, буде найдутся цыгане беспаспортные (ни у
одного цыгана никогда не бывало паспорта, и это очень хорошо знали и Николай, и его люди), то дать им такой-то срок, чтоб они приписались там, где их застанет указ, к сельским, городским обществам.
Один студент, окончивший курс, давал своим приятелям праздник 24 июня 1834 года. Из нас не только не
было ни
одного на пиру, но никто не
был приглашен. Молодые люди перепились, дурачились, танцевали мазурку и, между прочим,
спели хором известную
песню Соколовского...
В это время пришел
один из стрелков и стал рассказывать о том, что Дерсук (так всегда его звали) сидит
один у огня и
поет песню.
Сначала его никто не слушал, потом притих
один спорщик, за ним другой, третий, и скоро на таборе совсем стало тихо. Дерсу
пел что-то печальное, точно он вспомнил родное прошлое и жаловался на судьбу. Песнь его
была монотонная, но в ней
было что-то такое, что затрагивало самые чувствительные струны души и будило хорошие чувства. Я присел на камень и слушал его грустную
песню. «Поселись там, где
поют; кто
поет, тот худо не думает», — вспомнилась мне старинная швейцарская пословица.
Рождение каждого нового человека в семье встречается неприветливо; над колыбелью ребенка не
поют песен и слышатся
одни только зловещие причитывания.
— А того не знает, что, может
быть, я, пьяница и потаскун, грабитель и лиходей, за
одно только и стою, что вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал, да в корыте мыл, да у нищей, овдовевшей сестры Анисьи, я, такой же нищий, по ночам просиживал, напролет не спал, за обоими ими больными ходил, у дворника внизу дрова воровал, ему
песни пел, в пальцы прищелкивал, с голодным-то брюхом, вот и вынянчил, вон он смеется теперь надо мной!
— Ведь я младенец сравнительно с другими, — уверял он Галактиона, колотя себя в грудь. — Ну, брал… ну, что же из этого? Ведь по грошам брал, и даже стыдно вспоминать, а кругом воровали на сотни тысяч. Ах, если б я только мог рассказать все!.. И все они правы, а я вот сижу. Да это что… Моя
песня спета.
Будет, поцарствовал.
Одного бы только желал, чтобы меня выпустили на свободу всего на
одну неделю: первым делом убил бы попа Макара, а вторым — Мышникова. Рядом бы и положил обоих.
Поют песню одну… к матери бога…
— А по ночам все, слышь,
песни поют. Верные люди про́ это сказывали, — сказала Аннушка. — Идут еще на селе разговоры, что по ночам у Святого ключа они сбираются в
одних белых рубахах. И
поют над ключом и пляшут вокруг.
Тогда хлысты запели громогласно «Царю Небесный», канон Пятидесятницы, а затем «Дай к нам, Господи, дай к нам Иисуса Христа», —
песня, без которой ни
одно хлыстовское сборище не обходится, где б оно ни совершалось, в Петербурге ли, как бывало при Катерине Филипповне, в московских ли монастырях, когда они
были рассадниками хлыстовщины, у старой ли богомолки в избе сельского келейного ряда, или в барском дому какого-нибудь помещика.
Вдруг
песня оборвáлась. Перестали прыгать и все молча расселись — мужчины по
одну сторону горницы, женщины по другую. Никто ни слова, лишь тяжелые вздохи утомившихся Божьих людей
были слышны. Но никто еще из них не достиг исступленного восторга.
— Видится, что так, Марко Данилыч, — ответила Дарья Сергевна. — По всем приметам выходит так. И нынешние, как в старину, на тот же ключ по ночам сходятся, и, как тогда, мужчины и женщины в
одних белых длинных рубахах. И тоже пляшут, и тоже кружáтся, мирские
песни поют, кличут, визжат, ровно безумные аль бесноватые, во всю мочь охают, стонут, а к себе близко никого не подпускают.
Одни жнеи
песни поют имениннику в честь, другие катаются с боку на бок по сжатому полю, а сами приговаривают: «Жнивка, жнивка, отдай мою силку на пест, на мешок, на колотило, на молотило да на новое веретено».
По лону могучей реки, вместо унылых
напевов про Лазаря, вместо удалых
песен про батьку атамана Стеньку Разина, вместо бурлацкого стона про дубинушку, слышится теперь лишь
один несмолкаемый шум воды под колесами да резкие свистки пароходов.
Не
одну песню спели, не раз поплясали, и тут у парней и девок зачались меж собой суды и пересуды.
И плясали они, сказывал Маркел Пименыч, и охали, и кричали неблагим матом, и визжали, и
песни пели, все
одно как теперь вот фатьянские.
И до самого расхода с посиделок все на тот же голос, все такими же словами жалобилась и причитала завидущая на чужое добро Акулина Мироновна. А девушки
пели песню за
песней, добры молодцы подпевали им. Не
один раз выносила Мироновна из подполья зелена вина, но питье
было неширокое, нешибкое, в карманах у парней
было пустовато, а в долг честная вдовица никому не давала.
— Ладно, — поощряет дедушка, — выучишься — хорошо
будешь петь. Вот я смолоду
одного архиерейского певчего знал — так он эту же самую
песню пел… ну,
пел! Начнет тихо-тихо, точно за две версты, а потом шибче да шибче — и вдруг октавой как раскатится, так даже присядут все.
Куплетов этих (они на Кавказе называются «кинтоури» —
песня разносчиков) князь знал беспредельно много, но нелепый припев
был всегда
один и тот же...
Ребятишки босиком, в
одних рубашонках, по-летнему, кишат на улице, бегают по всполью — обедать даже не скоро домой загонишь их… Стоном стоят тоненькие детские голоса… Жмурясь и щурясь, силятся они своими глазенками прямо смотреть на солнышко и, резво прыгая,
поют ему весеннюю
песню...
Пробудились на печах от уличной
песни старые старухи, торопливо крестились спросонок и творили молитву. Ворчали отцы, кипятились матери.
Одна за другой отодвигались в избах оконницы, и высовывались из них заспанные головы хозяек в
одних повойниках. Голосистые матери резкой бранью осыпали далеко за полночь загулявших дочерей. Парни хохотали и громче прежнего
пели...
Зато другие за Волгой забавы
есть: катанья в ботникáх [Маленькая лодка, выдолбленная из
одного дерева.] по вешним разливам с
песнями, а часто и с ружейной пальбой, веселые гулянки по лесам и вечерние посидки на берегах речек…
Про белиц и поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от
песен его
были без ума, и
одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью…
Вплоть до позднего вечера продолжался широкий разгул поклонников Софонтия. Хороводов не
было, зато
песни не умолкали, а выстрелы из ружей и мушкетонов становились чаще и чаще… По лесу забродили парочки… То в
одном, то в другом месте слышались и шелест раздвигаемых ветвей, и хруст валежника, и девичьи вскрикиванья, и звонкий веселый хохот… Так кончились Софонтьевы помины.
Запевало — обыкновенно высокий тенор; к нему пристают два «голоса»:
один тенор, другой бас, первый «заливается», другой «выносит», то
есть заканчивает каждый стих
песни в одиночку.
— И то надо
будет, — отозвался Трифон. — То маленько обидно, что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок, другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью до хозяйки долга
песня, а без бабы какое хозяйство в дому!.. На старости лет останешься, пожалуй,
один, как перст — без уходу, без обиходу.
Для вас, души моей царицы,
Красавицы, для вас
однихВремен минувших небылицы,
В часы досугов золотых,
Под шепот старины болтливой,
Рукою верной я писал;
Примите ж вы мой труд игривый!
Ничьих не требуя похвал,
Счастлив уж я надеждой сладкой,
Что дева с трепетом любви
Посмотрит, может
быть, украдкой
На
песни грешные мои.
Гаврило Жданов, после отъезда Авдиева поступивший-таки в гимназию, часто приходил ко мне, и, лежа долгими зимними сумерками на постели в темной комнате, мы вели с ним тихие беседы. Порой он заводил вполголоса те самые
песни, которые
пел с Авдиевым. В темноте звучал
один только басок, но в моем воображении над ним вился и звенел бархатный баритон, так свободно взлетавший на высокие ноты… И сумерки наполнялись ощутительными видениями…
Лука. Добрый, говоришь? Ну… и ладно, коли так… да! (За красной стеной тихо звучит гармоника и
песня.) Надо, девушка, кому-нибудь и добрым
быть… жалеть людей надо! Христос-от всех жалел и нам так велел… Я те скажу — вовремя человека пожалеть… хорошо бывает! Вот, примерно, служил я сторожем на даче… у инженера
одного под Томском-городом… Ну, ладно! В лесу дача стояла, место — глухое… а зима
была, и —
один я, на даче-то… Славно-хорошо! Только раз — слышу — лезут!
Захотелось ей осмотреть весь дворец, и пошла она осматривать все его палаты высокие, и ходила она немало времени, на все диковинки любуючись;
одна палата
была краше другой, и все краше того, как рассказывал честной купец, государь ее батюшка родимый; взяла она из кувшина золоченого любимый цветочик аленькой, сошла она в зеленые сады, и запели ей птицы свои
песни райские, а деревья, кусты и цветы замахали своими верхушками и ровно перед ней преклонилися; выше забили фонтаны воды и громче зашумели ключи родниковые; и нашла она то место высокое, пригорок муравчатый, на котором сорвал честной купец цветочик аленькой, краше которого нет на белом свете.
Потом помню, что уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди,
напевая одни и те же слова успокоительной
песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал.
— Низость, это низость — ходить в дом к честной женщине и
петь на ее счет такие гнусные
песни. Здесь нет ее детей, и я отвечаю за нее каждому, кто еще скажет на ее счет хоть
одно непристойное слово.